October 31st, 2019

noimage

ПСМ-116. Тайны политики и В.М. Пуришкевич

   Прибавление к посту ПСМ-110. Тайны политики.
   В Биржевых Ведомостях наткнулся я на заметку О. Дымова, сообщившего об уходе С.Ф. Шарапова из Русского Собрания (далее РС) после вступления В.А. Грингмута [1]. Действительно, в конце декабря 1904 г. стало известно, что после избрания членом РС В.А. Грингмута несогласные с принятым решением покинули ряды организации, и самым известным среди них был С.Ф. Шарапов [2]—[4], состоявший в РС с весны 1901 г. и выступивший с речью на первом общем заседании этой организации, состоявшемся 22.04 (05.05).1901 г. [5]—[9].
   Насколько знаю, в первые годы существования РС в печати его деятельность освещалась главным образом газетами его членов-учредителей А.С. Суворина (Новое Время) и В.В. Комарова (Свет), т.ч. в свое время удивился, обнаружив в Московских Ведомостях за 1904 г. несколько заметок о РС, но по невнимательности не придал этому значения. Collapse )

(no subject)

Опубликовано на сайте www.krylov.cc

Запись из Фейсбука К. Крылова

31 October 2019, 11:08 UTC
Когда в каком-то русском регионе начинаются беспорядки, туда шлют ОМОН из другого региона. Почему? Потому что «а вдруг своих им будет жалко». Ничего личного, простой расчёт.

Вся советская и постсоветская интеллигенция была набрана из «чужих». Во-первых этнически, во-вторых социально. Это люди, занимающие не своё место и глухо ненавидящие свою работу, а особенно тех, кого им нужно «духовно окормлять». Однако сидящие на своих местах, потому что работать физически не хочется.

Чтобы не трогать тему национальную (тут у запуганных на эту тему русских мозги выключаются), возьмём то же самое в социальном разрезе. Вот мой старый рассказ про философа Мелюхина (я его в тексте назвал Пилюхиным, чтобы совсем уж не позорить). Пример того самого:
Мертворождённый. Портрет культурного героя

В поточной аудитории — зимней, сумрачной, холодной — маялось пятеро студентов. Впереди сидела Люда и что-то маракала в толстой зелёной тетради. Лицо её, похожее на козье вымя — цветом и выражением, — дополнительно уродовали многодиоптрийные очки-бочонки в бронеоправе. От неё воняло кислым. От этого страдали все, и больше всех сама Люда. Она мылась при каждом удобном случае, не ела мяса и не делала лишних движений, чтобы не потеть. И всё равно от неё несло, как от козы, — какой-то эндокринный выверт, ну детальки в организме встали не так, что ж тут поделаешь. Одногруппник Виталик, любитель Достоевского, за глаза называл Люду Лизаветой. Понимали не все; ему это льстило.
Виталик сидел рядом со мной, справа, и читал Sein und Zeit в подлиннике. Немецкого он, правда, не знал, так что на разбор абзаца у него уходило часа четыре: за каждым словом в словарь, а потом ещё обмозговывать, что все эти слова означают в совокупности. Варианты расшифровки он записывал на машинописных листах. Его портфель был набит разлохмаченными ворохами этих листов, истыканных мелкими, с булавочную головку, буквочками.
Слева томился Павел. Он-то бы мог читать Sein und Zeit с более осмысленным результатом, так как знал немецкий, а также английский, итальянский и латынь. Увы-увы, Павел был человек эстетического склада ума, Хайдеггера и прочих немцев держал за шайзе, англоязычную философию — за буллшит, хилую итальянскую мысль решительно посылал ин куло, а ценил исключительно французов, в основном на жэ — всех этих Жилей, Жаков, Жанов, Деррид, Делёзов и Лаканов. В описываемый момент он изучал модный журнал. Он считал невозможным аутентичное восприятие французской мысли без понимания роли телесности, выражаемой, в частности, в феномене стиля.

За моей спиной шебуршился какой-то приблудный второкурсник, зачем-то зашедший на пилюхинскую лекцию. Возможно, из мазохизма, а может, просто пережидал время. Он шуршал бумажками и время от времени что-то с хрустом жевал.
Пятым был я. У меня была с собой книжка Свасьяна «Феноменологическое познание: пропедевтика и критика». К сожалению, я добил её ещё в метро, а перечитывать не было охоты. Поэтому я убивал время, рисуя пошлые карикатуры. В ту минуту я изводил очередной тетрадный лист, изображая борова, совокупляющегося с огромным подстаканником.
А с кафедры вещал доктор философских наук, академик РАН, экс-декан философского факультета и бессменный завкафедрой диалектического материализма, теперь систематической философии, профессор Трофим Херувимович Пилюхин. Рядом с ним лежал и поскрипывал его лучший слушатель — магнитофон.

В данный конкретный момент Трофим Херувимович разбирал с философской точки зрения феномен таракана.
— Вот есть таракан!.. — задыхаясь и пуская пот через багряную плешь, блекотал он. — И вот есть человек! Человек что, царь природы? Будет ядерная война, и не будет никакого человека! А таракан — будет! Будет таракан, будет! — на черепашье лицо Пилюхина лёг отсвет истинной веры в пакибытие насекомого. — Ну и что же нам теперь… — морщины Трофима Херувимовича налились сердитым румянцем, — таракан это венец эволюции, вы скажете? Чушь, — он отфыркнул, как бы отвергая эту вздорную, нелепую мысль.
— Я ща сдохну, — сообщил кому-то Виталик.
Никто ему не ответил.
Пилюхин тем временем переключился на тему девственности.
— Немцы, — он набычился, — они это… исследовали русских девушек и убедились, что все девственницы! Тогда Гиммлер написал Гитлеру, что эту страну завоевать невозможно! Не-воз-мож-но! Гиммлер говорил! А что теперь? Больше нет девственниц! Вот здесь у нас есть девственницы? Девственники есть? Есть? Поэтому… — он утер пот маленьким клетчатым платочком и откашлялся, давая нам время на осознание.
— Интересно у него получается, — протянул Павел, — девственница как рубеж обороны.
— Скорее оружие, — не согласился я и пририсовал подстаканнику витую ручку.
— Ну да, оружие. Целками закидаем, — согласился Павел. — Девственность как таковая сама является овеществлённой метафорой, а у Пилюхина она превращается в артефакт. Ален Бадью оценил бы.
— Это ещё кто? — поинтересовался я.
К пашиным жилям и жакам я тогда относился с подозрением (впоследствии переросшим в уверенность).
— Великий философ, — строго сказал Павел, голосом ставя точку.
— Я видел фильм, голливудский фильм, — повысил голос Трофим Херувимович, заметив, что его не слушают. — Там мужик вынимает себе глаз. Из головы. Глаз. А потом всех убивает, или, как сейчас говорят, мочит. Кто же это?.. — забеспокоился он, припоминая. — А, Температор!
— Сколько до конца? — простонал страдающий Виталик.
— Типа вечность, — отозвался я, пририсовывая борову длинный хер.
— Почему мы тут сидим? — Павел закрыл модный журнал и открыл сумку, видимо, рассчитывая найти в ней что-нибудь интеллектуально-съедобное.
— Два зачёта по спецкурсам вынь да положь, — напомнил я. — Что, Малафеева лучше?
Малафеева вела авторский спецкурс под названием «Москва — Третий Рим». Тётенька была явно больна на голову и к тому же с неуёмной логореей.
Павел подумал, взвесил, прикинул.
— Не лучше, — вынес он, наконец, свой вердикт. — Но она хотя бы честная сумасшедшая.
— А Пилюхин нечестный? — поинтересовался я.
— Хар-роший вопрос, — процедил Павел сквозь зубы.
Тем временем Трофим Херувимович спешно покончил с девственностью и переключился на гигиену.
— Сейчас все больные, все, — вещал он, — мальчики больны, дети, им по телевизору показывают всякие вещи, от которых они истощаются, слепнут, в армии служить не могут. У нас всё разрушено — армия, наука, всё. Вы посмотрите, что делается! И никто вам не скажет… не скажет… не объяснит, что творится, — лысина снова побагровела, — это понимать надо. Нужен анализ, анализ нужен. Серьёзный философский анализ! Гуманистический анализ, современный, — одернул себя Пилюхин, чтобы не сболтнуть чего лишнего. Он следил за собой и был осторожен, хотя никакой нужды в этом не было.
— Ну вот зачем он живет, воздух ценный переводит? — застонал Виталик, возя носом по немецкому словарю.
— Квиа абсурдум, — процедил я.
— Феномен НЛО, феномен гуманоидных существ, феномен снежного человека — всё это не разобрано с философской точки зрения! — провозгласил Трофим Херувимович и ненадолго умолк, занявшись промоканием потливых залысин.
Павел негромко, но отчётливо произнес короткое матное слово.
***
Есть такая политологическая задачка: как отличить революцию от обычного верхушечного переворота. Эмпирическое решение таково: стоит посмотреть, образовался ли класс «бывших». То есть людей, некогда занимавших высокие должности, обладавших богатством и властью, а ныне оказавшихся на обочине жизни. Чьи места заняли вчерашние парии, поднявшиеся на революционной волне.
В этом смысле девяносто первый год на революцию тянет, но она получилась какая-то очень странная. «Бывшие» образовались, более того — они составили едва ли не большинство населения страны. Однако, вопреки обыкновению, в «бывших» оказался именно народ, те самые низы, которые от революции обычно выигрывают. На улицу отправились те, кому вроде бы туда не положено при любом раскладе — прежде всего, трудящиеся и техническая интеллигенция, некогда гордая своей нужностью. Вместе они упали на дно мира, в страшную промороженную горловину рынка, где и сгинули среди китайских пуховиков, румынской косметики и коробок со спиртом «Рояль», выгоняемым из трупов замученных поляками красноармейцев.
Зато партийно-хозяйственная элита, которая, по-хорошему, должна была бы отправиться на паперти и лесоповалы, не только ничего не потеряла, но и выиграла. Саблезубые партократы, которых так ненавидела перестроечная интеллигенция, пересели из чёрных «Волг» в белые «Мерсы», комсомольцы обзавелись заводами-газетами-пароходами, генералы отгрохали себе дворцы, а полковники — дачи с многометровыми заборами. И даже Горбачёв, которого по всем законам жанра должны были бы пристрелить какие-нибудь патриоты, преспокойно возглавил фонд собственного имени и, не скрываясь, жил в своё удовольствие — да и сейчас живёт, хлеб жуёт, ничего не опасаясь.
Неплохо устроились и всякие слуги (и особенно псы) режима. Кагебе кагбэ переименовалось в феесбе и с необычайным проворством принялось наживать добро. Кому не хватило места в структуре, пристроились на вольных хлебах: бывшие душители диссидентов пошли в службы безопасности крупных корпораций, спецназовцы понаоткрывали ЧОПы, и так далее. В общем, всем сестрам хватило серёг, и практически никто не ушел обиженным.
Имелась, однако, порода мелких советских функционеров, пристроить которых, на первый взгляд, было ну совсем уж некуда.
Я имею в виду преподавателей марксизма-ленинизма, учителей обществоведения и прочих идеологических работников низшего звена.
В принципе, и в советское время это была довольно-таки жалкая каста. Если к кому было применимо в то время позднейшее пелевинское «клоуны у пидарасов», так это к ним. Несчастные, в общем-то, люди, вынужденные всю жизнь нести ахинею, чтобы не ломаться на производстве, они вызывали скорее презрение, чем злость. До серьёзных кормушек-распределителей их не допускали, до нетрудовых доходов — тоже, жили они на зарплату, которую тратили на водку и «Литературную газету». Правда, у них была кое-какая власть, хотя бы над студентами, каждому из которых они могли испортить жизнь. Некоторые этой возможностью не пользовались, некоторые — с наслаждением ломали судьбы. Рассказывали легенды про одного фанатичного марксиста из ЛГУ, который рубил умников на экзаменах со словами: «Вы ответили правильно, но говорили неискренне». Неискренние отправлялись прямиком из универа в армию, где им прочищали — в смысле, вышибали — мозги. После крушения СССР, всё по той же легенде, этот препод демонстративно пошёл в нищие: стоял в переходе с протянутой рукой, и бывшие студенты подавали ему на пропитание. Не знаю, правда ли это, но байка, что называется, типическая… С другой стороны, жизнь относительно честных обществоведов тоже была несладкой: учащиеся, чуя слабину, доставали их самым неприличным образом, задавая всякие неприятные вопросы типа: «А почему мы в социалистическом раю живём так хреново, а на прогнившем Западе джинсы и колбаса». Юлий Ким в шестьдесят шестом сочинил об обществоведе песенку со словами: «А меня учащие вовсе замучили: не жалея сил молодых, ставят мне вопросики острые, жгучие, а я всё сажуся на них». Кимовский герой от этих острых вопросиков решился на суицид — «лягу, лягу я под шкаф, чтоб при лёгком движении на меня упал „Капитал“». В реальности стресс снимали водкой и «Литгазетой», как и все подсоветские люди в том же положении. Но, конечно, это был не айс.
Впрочем, отметим ради справедливости: для особо заслуженных и притом упёртых обществоведов была отдушина-привилегия — смутное, нигде не оформленное, но сквозьзубно признаваемое право на некие собственные убеждения, ну или хотя бы вкусы. Разумеется, в рамках всё того же марксизма-ленинизма, а эти рамки больше напоминали тиски. Но тем не менее можно было «иметь мнение». Я помню преподавательницу истпарта в МИФИ — пожилую тётеньку-сталинистку. Сталинизма своего она не скрывала, а на лекции, которая по учебному плану должна была быть посвящена двадцатому съезду, заявила: «Извините, а вот этого я вам читать не буду». И ушла из аудитории. Как я узнал потом, так она поступала из года в год, и сделать с ней ничего было нельзя. Потому что тётенька была именно что заслуженная и упертая, а менять её было, откровенно говоря, не на кого… С другой стороны, была порода либеральных обществоведов, которые в частных разговорах, а то и на семинарах, позволяли себе слегка усомниться в трудовой теории стоимости, намекнуть на неоднозначность отношений базиса и надстройки, а то и — страшно молвить — дать понять, что у реального социализма есть некие несовершенства и даже внутренние противоречия.
Конечно, эти вольности допускались ну очень дозировано: были рамки, выход за которые считался крамолой, за этим присматривали. И, конечно, все обществоведы и диаматчики, как вольнодумцы, так и ортодоксы, мечтали о том, что тиски когда-нибудь разожмутся. Что их оставят преподавать, но разрешат рассуждать. Поэтому они приветствовали перестройку, гласность и прочие такие вещи, в том числе и те, которые Горбачёва терпеть не могли, а вот товарища Сталина котировали.
И мечты те сбылись — правда, так, как они себе и представить не могли.
Как я уже говорил, после ликвидации СССР старая элита не отправилась в отставку, а отправила туда народ. Зато даже самые мелкие функционеры получили местечко или отступное. Как ни странно, не забыли и обществоведов.
По идее, конечно, их всех следовало отправить на пенсию, пусть даже на академическую. Занятие, которому они посвятили жизнь, в новых условиях было абсолютно не востребовано. В Восточной Европе так и поступили.
У нас, конечно же, пошли другим путём. Кафедры марксизма-ленинизма были переименованы в «культурологические», «методологические» и т. п. Старые кадры остались на местах и при должностях, более того — продолжили преподавание, то есть засирание мозгов учащихся.
Апробирована и отлажена эта система была на философском факультете МГУ.

Кафедру диалектического материализма — позорную, презираемую всеми нормальными людьми с нормальных кафедр вроде истории философии или логики — бережно сохранили, переименовав в «кафедру систематической философии». Марксистским зубрам, на ней обитающим, посоветовали не ссылаться на Маркса и Ленина, поскольку линия партии в этом вопросе развернулась на сто восемьдесят. Посоветовали также уделять больше внимания духовности, культуре и прочим беспроигрышным темам. Настоятельно рекомендовано было уделять как можно больше внимания глобальным проблемам человечества, например, экологии и прочим безопасным темам. Также допустимым и даже желательным был признан легкий оккультизм, особенно в квазинаучной упаковке — всякие там рассуждения об энергоинформационных взаимодействиях, тайнах торсионных полей, заряженной воде и магическом влиянии шила на мыло. В остальном же мыслителям предоставили полную академическую свободу — мели, Емеля, твоя неделя.
Естественно, из мыслителей полилось содержимое. Всё, что доселе таилось в их бедовых головах — читанные в семидесятые ксероксы с книжек Фрейда, свежеусвоенный Бердяев, духовность и соборность, феноменология и аналитическая философия, книжки по астрологии и магии, купленные с лотка, телепередача «Очевидное — невероятное», — пошло наружу. На головы несчастных студентов, пришедших за мудростью, лилось адовое варево. Немногие прошли через это, не повредившись.
А истинным королём философского китча, примой мышленья и иконой стиля был, конечно, Пилюхин.
***
Трофим Херувимович слыл человеком-легендой. Нет, бочкой легенд, а также баек, быличек и мифов разной степени достоверности.
Как и полагается мифическому герою, само его появление на кафедре объяснялось чудесными обстоятельствами. Якобы в году этак семьдесят четвёртом или семьдесят пятом было принято решение поменять декана философского факультета: старый то ли помер, то ли пришёл в негодность. Тогда такие вопросы решались на уровне ЦК КПСС. Перебирали всякие кандидатуры, и вдруг кто-то вспомнил об одном справном мужике, автомеханике, у которого цекисты чинили свои иномарки. Мужик был с золотыми руками и умел разбираться в хитрой и деликатной немецкой технике, звать Трофим. Кто-то вспомнил, что он, по слухам, заканчивал МГУ по философской части. Механику позвонили, выяснили, что философское образование у него таки да, имеется, и предложили возглавить факультет. Тот согласился, пришел в МГУ, но на кафедру его не пустили, приняв за пролетария. Привычный к такому обращению, он присел на скамеечку и стал ждать. И только когда его стали гнать уже и со скамеечки, он огорошил всех новостью, что, оказывается, он теперь новый декан… Вероятнее всего, это легенда: во всяком случае, по официальным версиям биографии нашего героя, он сделал чинную карьеру через ленинградский электротехнический, где и проявил свой талант руководителя. Но легенда характерная и, в общем, для главного героя лестная: по советским распоняткам — саксесс стори.
О том, как Пилюхин отправлял свои учёные обязанности, тоже рассказывали всякое. Поговаривали, например, что библиотека Пилюхина чуть менее чем полностью состоит из книг, присланных ему на рецензию. Покупать книги специально Пилюхин считал излишним.
Лекции Пилюхина — особенно советского времени, когда свободный полет мысли еще не был позволителен, — отличались, по свидетельству слушавших их, потрясающим терапевтическим эффектом: на них засыпали даже страдающие многодневной бессонницей. Некоторые даже утверждали, что и сам Пилюхин частенько засыпал от собственных речей, но и во сне не прекращал говорить. Когда же ему об этом сообщили (со всей возможной почтительностью), он не обиделся, а завёл привычку носить на лекции магнитофон, — чтобы откровения, пришедшие ему во сне, не пропадали втуне… Возможно, что и так, — хотя лично я думаю, что Трофим Херувимович был сторонником безотходного производства интеллектуальной продукции и готовил материал для своих будущих сочинений.
Писал ли Пилюхин книги и сколько именно — об этом бытовали разные мнения. Кто-то мне говорил, что его перу якобы принадлежит некое сочинение о философских проблемах бесконечности, которое похвалил сам Юрий Рерих, сын того самого Рериха. Также Пилюхин написал — или ему написали — сочинение про материю в её диалектическом развитии. Возможно, имелась в виду одна и та же книга. Не знаю и боюсь узнать, что в ней написано, но в материях Трофим Херувимович разбирался. Во всяком случае, с практическим материализмом у Пилюхина было всё в порядке, о чём свидетельствует его победа над инопланетянином.
История — за достоверность которой, разумеется, нельзя поручиться — такова. Однажды на кафедру пришёл подозрительного вида человек и сообщил, что он инопланетянин, и на этом основании потребовал, чтобы его пропустили на заседание кафедры. Все опешили, не растерялся только Трофим Херувимович. Строго посмотрев на инопланетянина, он потребовал у него отчёта — с какой планеты тот прибыл, из какой галактики, а потом потребовал документ с разрешением посещения кафедры для инопланетчиков. Гуманоид пожелал узнать, кто такие документы выдаёт. Пилюхин, не моргнув глазом, сообщил, что такие документы выдаёт комиссия при Организации Объединенных Наций, и даже выдал ему какой-то кафедральный бланк в качестве образца. «Подпишете — приходите», — заключил он, пожал инопланетчику педипальпу и отправил восвояси.
Кстати, о пришельцах. Философской тематикой Пилюхина была, если мне не изменяет память, «марксистская философия естествознания». Не такой уж плохой выбор — например, это давало возможность легально интересоваться всякими интересными темами вроде летающих тарелок, снежных людей, тайн египетских пирамид и т. п. Говорят, до таких разговоров он был большой охотник. Пожалуй, правда — во всяком случае, на своих печально знаменитых лекциях он то и дело сворачивал на что-то подобное.
Перестройку Трофим Херувимович встретил, как и всё остальное в жизни, стойко и во всеоружии. Говорят, на собрании кафедры, посвящённом переменам, он выступал с речью, в которой сообщил, что перестраиваться надо всем, кроме него лично и подчинённых ему диаматчиков, поскольку они уже перестроены и являются стержнем и опорой нового курса. Практика подтвердила это: Пилюхин был одним из тех, кто уверенно провёл факультет в ту тихую гавань, где он в конце концов благополучно и сгнил (что и требовалось).
При всём при том Трофим Херувимович был человеком не злым, не особенно вредным и даже не лишённым своеобразного обаяния. Как бы туго ни приходилось на его лекциях студентам, но люди, которые с ним работали, отзывались о нём скорее хорошо. Философом его, разумеется, никто не считал, зато считали хорошим мужиком, который не дурак выпить, поговорить за жизнь и так далее. Большого зла он никому не сделал, несмотря на имеющиеся возможности, а если и злоупотреблял властью, то по понятным человеческим поводам — в крепкую свою пору охотно пользовался студентками и секретаршами. По тем же рассказам, делал он всё в простоте, даже не запирая кабинет на ключ. Однажды ему помешали в деликатный момент, и Пилюхин всерьёз обиделся — наорал на виновника и перестал здороваться. Если и так, то это свидетельствует о добродушном, в сущности, нраве Пилюхина: начальник повреднее пристряпал бы бедолаге какое-нибудь административное взыскание.
Впрочем, в описываемую пору Пилюхину было уже не до шалостей: подступал возраст. Трофим Херувимович относился к этому вопросу, как и ко всему в жизни, серьёзно — следил за здоровьем, лечился, берёг себя для студентов и коллег. Кто-то мне говорил, что он пытался практиковать уринотерапию, но его отговорили коллеги, вынужденные обонять соответствующий аромат изо рта. Я практически уверен, что это враки: уж если Пилюхин принялся бы пить мочу, то не отступился бы.
Он покинул нас уже в новом тысячелетии, на семьдесят пятом году жизни. О его смерти я узнал случайно и, честно говоря, не особенно огорчился.
***
Синий трёхтомник избранных трудов Пилюхина попался мне относительно недавно на книжном развале. Я даже не поверил, увидев на обложке до боли знакомую фамилию. Потом встал, пристроил между ног портфель и стал перелистывать, ожидая увидеть знакомые перлы.
Мне в каком-то смысле повезло: я сразу наткнулся на воспоминания сестры Пилюхина, которые и просмотрел прямо там, на месте, решая, покупать или нет.
Неизвестная мне доселе личная история Трофима Херувимовича оказалась простой и страшной.
Отец его был военным, ефрейтором, получившим Георгиевские кресты на фронтах Великой войны, которою у нас называют Первой мировой. Потом грохнула революция, а семья была зажиточной. В тридцатые годы у отца хватило ума бежать от комиссаров-раскулачивателей в Москву. Жилья не было. Выкопали землянку, покрыли дратвой, так и жили — в земляной яме: отец, мать, дети. Чтобы дети не болтали, семья избавилась от всего из прошлой жизни, а Георгиевские кресты выбросили в Москву-реку. Потом из ямы перебрались жить на сеновал — отец устроился конюхом. Потом — в барак, это был, можно сказать, социальный рост.
Трофим рос в грязи и мерзости, в корыте с советским гноем. Но ему очень хотелось выбраться из нечистот, из земляной ямы — в чистый мир белых людей, туда, где люди не ломают ногти о чугунные чушки, не хезают под забором, а живут в тепле и уюте и едят три раза в день. Он не знал этого мира, он никогда его не видел, но любил его — слепой обречённой любовью маленького дикаря из советского ада. Поэтому он пытался любой ценой получить образование: читал книжки, ходил на танцы, вообще пытался как-то обтесаться. Даже первая его любовь была девушкой с тонкими и чистыми руками — она работала медсестрой и ей не приходилось уродоваться, таская тяжести, как большинству её товарок… В конце концов он прогрыз ход к чистой жизни и трёхразовому питанию. Прогрыз зубами — но при этом, надо отдать ему должное, не замарав рук кровью и не ломая чужие шеи, как многие другие несчастные русские люди, прошедшие тем же путём. Его можно называть шутом и шарлатаном, но не ворюгой и не кровопийцей, что в страшном советском мире дорогого стоит.
Чем он мог бы стать в нормальной, человеческой стране? Возможно, пошёл бы по военной части, выслужился бы, стал генералом. Или подрос бы по административной линии, или сделал бы политическую карьеру — способности к тому у него были. Может быть, даже, чем чёрт не шутит, стал философом — не гадким советским петрушкой, а настоящим, пусть и невеликим. Была же в нём, наверное, какая-то искра, тяга — не случайно ведь он пошел именно по философской части, мог бы и в партхозактив или куда похуже. Что бы его ни удержало — любовь к мудрости, врождённая порядочность или какие-то другие обстоятельства, — а всё-таки… И, может быть, из этой судьбы нам следует извлечь какой-то философский урок, вот только не знаю, какой.
Купить трёхтомник я так и не решился.

Имена героев изменены. Все совпадения случайны.
<Ноябрь 2012 года>
Так вот, по сравению с Гусейновым Мелюхин был СВЯТЫМ.

(no subject)

Опубликовано на сайте www.krylov.cc

Запись из Фейсбука К. Крылова

31 October 2019, 10:34 UTC
Когда началась история с Гусейновым, я уже точно знал, что будет дальше.

А именно. Вся русоедская общественность сначала возьмёт паузу, дадут русским выкричаться. Потом товарищи надуют щёки, встанут в угрожающие позы и начнут русских ВОСПИТЫВАТЬ — да как они смели хвост поднять на уважаемого человека? В ход пойдёт также обычный моральный шантаж, который на русских действует — вас оскорбили, а вы не оскорбляйтесь, отнеситесь с юмором, с самоиронией, будьте хорошими мальчиками, нельзя же быть агрессивными, ну и всё такое. В старые-то времена об ученом судили по его книгам, а не репликам! Сначала изучите его творческое наследие, а потом квакайте, невежды! Да и вообще — как можно травить Человека за Искренность! Надо на себя обротиться, покаяться за свои несовершенства, и спасибо сказать Профессору, что он нам на них указал! Да тут ещё некоторые смеют поминать национальность Профессора, это вообще ни в какие ворота! Это же фашизм!

Русские, как всегда, почувствуют себя виноватыми, втянут головы в плечи и уныло побредут нахуй. Гусейнов торжествует, его клака тоже.

В связи с чем предлагаю простой мысленный эксперимент. Представьте себе, что Гусейнов высказался бы об армянском языке и об армянах. Подумайте о развитии событий. Теперь представьте, что Гусейнов преподаёт в Ереванском университете и высказывается таким образом. Подумайте, опять же, о дальнейшем развитии событий.

Вы всё понимаете, не так ли? То есть вы сами знаете, КАК НАДО. Почему же вы не ведёте себя как нормальные люди, то есть как армяне по отношению к азербайджанцу ?

Ответ: потому что вы БОИТЕСЬ. Можете это назвать «не хочу неприятностей», «зачем мне это надо», «не хочу портить отношения», и даже — «хочу выглядеть лучше вас, ксенофобы, стоять в белом пальто и над вами приосаниваться, и мне ещё плюсик поставят либералы и похвалят». Но суть именно в том, что я сказал. Вы боитесь тех, кто стоит за Гусейновым и прочими такими товарищами.

Что ж, бояться есть чего. ОНИ — страшные, за ними государство, управы на них нет. Надо терпеть, сила солому ломит, что ж поделать-то. А то ведь нерукопожмут и вообще будут неприятности.

Но даже если вы боитесь и не хотите себе неприятностей. Вы можете хотя бы ПРОМОЛЧАТЬ. А не бежать, задрав штаны, показывая свою лояльность.

Но вас не хватило ДАЖЕ НА ЭТО.

Эх.